И тем не менее плотскость их связи проявлялась почти в каждом разговоре по ICQ и почти в каждом мейле. В двусмысленные описания происшествий и ситуаций они втайне протаскивали свои крайне однозначные мечты и желания. Он был убежден, что при их встречах в Интернете нежных прикосновений бывало куда больше, чем при свиданиях так называемых обычных парочек на парковой скамейке. Они говорили о сексе, никогда не произнося этого слова.
И вот в Париже это уйдет – наконец-то – в прошлое. С одной стороны, мысль о грядущей встрече электризовала, как начало эротического сна, с другой, порождала в нем напряжение и беспокойство. В Париже за дверьми аэропорта фантазия могла разойтись с действительностью. То, что было между ними, взросло на почве очарованности словом и выраженной вербально мыслью. И, наверное, было оно таким сильным, интенсивным и непрестанным, потому что практически не имело шансов исполниться в реальности.
Он ощущал ее притягательность, не видя ее. Неоднократно, когда он читал ее письма, у него происходила эрекция. Эротика – это всегда создание воображения, но у большинства людей воображения, инспирированного некой телесностью. В его случае ее чувственность была чем-то вроде любовных стихотворений в поэтическом томике. К тому же в томике, который кто-то еще продолжает писать.
Он всегда любил любовную лирику. Многие стихи знал на память. И к нескольким десяткам стихотворений польских поэтов, которые он декламировал еще в средней школе, теперь добавились стихи Рильке. На немецком! Но это уже в последние годы, когда он стал «чувствовать» немецкий язык и даже сны ему начали сниться на немецком. А до того ему казалось, что немецкий больше пригоден для казармы, чем для поэзии. Похоже, это такой польский исторический балласт.
Он думал об этом, попивая очередной виски и глядя на танцующую девушку. Любовная лирика у него слегка путалась с сексом. Видимо, из-за виски, этой девушки и музыки.
«Да, – решил он, – пожалуй, это из-за музыки».
Уже более десятка лет музыка, причем не обязательно блюзовая, ассоциировалась у него с сексом. Началось это давно благодаря одной женщине.
Это было еще до Нового Орлеана. Он получил министерскую стипендию на проведение исследований в рамках общего проекта его вроцлавского института и университета в Дублине.
В Дублине, когда он туда приехал, стояла серая, дождливая и холодная весна. Он работал в компьютерной лаборатории факультета генетики в восточной части кампуса, находящегося почти в самом центре города. Жил он в комнате, отведенной для гостей университета, на территории кампуса, который казался ему чудовищным лабиринтом соединенных между собой зданий из красного кирпича. Ему говорили, что из его комнаты можно, ни разу не выходя на улицу, пройти по коридорам до самой компьютерной лаборатории. Как-то вечером он попробовал это сделать, но когда оказался в воняющей сыростью и формалином прозекторской медицинского факультета, уставленной столами с голыми трупами, решил больше таких попыток не предпринимать.
Первый месяц он работал, что называется, не разгибаясь. У него был какой-то эйфорический транс. Благодаря деньгам ООН на три месяца он покинул польский «зверинец», где для получения доступа к ксероксу надо было писать заявление декану, и оказался в мире, где ксерокс стоял в холле университетской столовой. Ну как тут было не впасть в эйфорию?
В основном он ходил протоптанной дорогой, ведущей из компьютерного центра через столовую, в которой он торопливо проглатывал ланч, к себе в комнату, где около двух ночи ложился спать, утомленный и возбужденный прошедшим днем, чтобы в седьмом часу утра снова встать. И только через месяц он обратил внимание, что у него все чаще бывают минуты, когда он испытывает мучительное одиночество. Ему нужно было вырваться из этого замкнутого и полностью подчиненного работе цикла жизни в Дублине.
И вот в длинный уикенд он поехал поездом на юго-западное побережье острова в городок Лимерик, лежащий над глубоко врезающимся в сушу заливом, который напоминал широкий норвежский фиорд. Весь день он провел, странствуя по побережью и останавливаясь только в маленьких ирландских пабах, где пил «Гиннес» и прислушивался к разговорам местных жителей, пытаясь понять их. Как правило, понять ему ничего не удавалось, и даже очередные кружки «Гиннеса» не способны были изменить эту ситуацию. Ирландцы не только по-другому говорят. Они просто другие. Гостеприимные, упрямые, скрывающие впечатлительность под маской улыбки. И в своем мировосприятии очень близкие к полякам. Маршрут он спланировал так, чтобы закат солнца наблюдать, сидя на дальней точке у подножья знаменитого Мохейрского обрыва, отвесной скальной стены почти что двадцатиметровой высоты, покрытой трещинами и зелеными пятнами травы. Солнце заходило в такт разбивающихся о скалы океанских волн. И вдруг ему стало ужасно тоскливо. Он смотрел на прижимающиеся друг к другу парочки, на родителей, держащих за руки детей, на дружеские компании, попивающие пиво и громко обменивающиеся впечатлениями, и внезапно ощутил, до чего он на самом деле одинок и никому не нужен.
Поздно вечером он ехал в поезде в Дублин. В купе вместе с ним сидела элегантно одетая старушка в очках, сдвинутых к кончику носа. Она занимала место возле окна. В черном платье до пола, в шнурованных черных ботинках и шляпке на сколотом серебряными шпильками седом коке она казалась пассажиркой поезда XIX века. Исполненная достоинства, неприступная, она была по-своему красива. Когда он осведомился, не против ли она, если он займет место в этом купе, она приветливо улыбнулась ему. Он вынул из рюкзачка «Плейбой», который купил в киоске на вокзале в Лимерике. Попытался читать, но почувствовал усталость и отложил журнал. Решил подремать. И тут старушка спросила у него, можно ли ей взглянуть на «этот журнал». Он удивился. Хоть он и считал «Плейбой» – у него была неплохая коллекция номеров на разных языках – интересным и высококлассным изданием, эта старушка как-то не сочеталась с журналом. Он молча протянул ей «Плейбой». Она неторопливо листала его, время от времени на чем-то задерживалась, что-то в нем читала.