Джим. Наконец он отыскал его.
Джим был одним из его немногих друзей. Джим изменил его, изменил его мир, научил дружбе, пытался научить, что самое главное – ничего не изображать. Но до конца так и не сумел научить. Главным образом потому, что он понимал жизнь иначе, чем Джим. По Джиму жизнь слагалась только из тех дней, которые заключали в себя волнение. Все другие не шли в счет и были подобны времени, потерянному в приемной дантиста, где нет даже газет, хотя бы позавчерашних.
И Джим искал волнение везде – в женщинах, которых он способен был поначалу почитать и боготворить, а потом бросал без всяких угрызений; в книгах, которые он порой покупал на последние деньги, даже зная, что у него не останется на сигареты; в спиртном, которым он глушил свои страхи; в наркотиках, которые «помогали ему извлечь подсознание на поверхность».
Подсознание было его хобби. Пожалуй, он знал о нем больше, чем сам Фрейд. И, похоже, как Фрейд, проводил с ним разнообразнейшие эксперименты. Был у него период, когда он медитировал, помогая себе опиумом. И период, когда он преднамеренно причинял себе боль – парадоксально, но в момент физической боли на энцефалограмме мозга появляются точно такие же волны, как при оргазме, – нанося себе раны или покрывая свое тело татуировкой. К боли как к наркотику он прибегал, когда у него не было денег на то, что можно вдыхать, глотать либо вкалывать. Но в основном он «извлекал» подсознание на поверхность с помощью разнообразных химических веществ. Волшебными психоделическими грибами он «высвобождал свой разум», когда шел в галерею на выставку и хотел увидеть больше, чем другие. ЛСД он принимал, когда начитался статей о психоанализе и хотел самостоятельно, без участия психотерапевта, «проанализировать» себя. Амфетамин же, когда «проникал в свой внутренний космос, настраивался и отключался». А кокаин, когда не мог справиться с поражениями и нужно было выбираться из депрессии, чтобы почувствовать, что «все еще стоит заставлять себя дышать». Это вещество было необходимо ему чаще всего.
И хоть Джим не признавался в этом, в конце концов он впал в зависимость от этих «веществ». Главным образом психически. Джим увлекался всем связанным с мучительным вопросом «Что было в самом начале?». Он мог часами говорить о черных дырах, теории струн, сжимающейся или расширяющейся вселенной, растяжении времени и книгах Хокинга, который был для него культовым писателем. Да, именно писателем. Как Фолкнер, Камю и Миллер, а не ученым и физиком, как Эйнштейн или Планк. Притом, по мнению Джима, его болезнь и увечье «при просто безмерном уме и интеллигентности» являли собой доказательство «величайшей победы Гарварда над Голливудом».
– Понимаешь, – говорил он, – некоторые не способны составить нормальную инструкцию по пользованию пылесосом без всяких там «преобразователей вторичного напряжения», а он сумел описать, как возникла вселенная, не применив ни одного математического уравнения. Иногда я пытаюсь понять, не был ли Хокинг «под химией», когда писал о младенческих вселенных. А если был, очень бы хотелось узнать, какие соединения он принимал.
Джим и сам был способен придумывать собственные теории, а потом менять их после нескольких бутылок пива. Однажды, когда они в разговоре дошли до той «особенной точки» в пространстве-времени, которая, не только по мнению Хокинга, позволяет исключить необходимость начала вселенной, – вовсе не нужно начало, чтобы была середина, поскольку в конце трудно что-либо предполагать, – он вовсю пытался образно растолковать Джиму сущность этой точки, не прибегая к сложным математическим выкладкам. И вдруг Джим прервал его:
– Можешь не объяснять, я чувствую, в чем тут дело. Иногда мне удается войти в такую точку. Делаешь шпагат между прошлым и будущим. Одна нога в прошлом, другая в будущем. Ты одновременно находишься в нескольких пространствах или же в одном, в котором больше восьми или восемнадцати измерений. И у тебя совершенно отсутствует ощущение, что между прошлым и будущим имеется какое-то настоящее. Настоящее просто излишне. Ты можешь одинаково надежно стоять на левой ноге в прошлом или на правой в будущем. И осматриваться во вселенной. И твоя линейка на письменном столе находится от тебя на расстоянии световых лет, а не в нескольких сантиметрах. И вся эта вселенная заполнена, но только в самом конце «улета» и тоже не всегда музыкой Моррисона, которую играет симфонический оркестр, и впечатление такое, будто видишь каждую извилину мозга Хокинга. Такие особенные точки у меня обычно бывают после чего-нибудь растительного или после грибов. И никогда после тяжелой химии.
После небольшой паузы он, смеясь, добавил:
– Интересно бы знать, не был ли Бог после грибов, когда он мастерил вселенную.
Наркотики для Джима были катализаторами сознания и подсознания, и принимал он их для того, чтобы постоянно «чувствовать». Когда же ему это не удавалось, у него начиналась «фаза». Он пропадал, отдалялся от близких людей и, не в силах справиться с одиночеством, обрушивался в черную дыру депрессии. Тогда он мог целыми днями лежать на кровати, не открывать глаз, ничего не говорить и реагировал только на боль.
Тем не менее он предпочитал отсутствовать полностью, чем присутствовать частично, а в недостающей части изображать присутствие. Потому он был таким необыкновенным с людьми, знавшими его. Если он оказывался рядом с ними, он всецело был собой. Либо его вообще не было. Но это только для избранных. Всех прочих он попросту не замечал. Они казались ему нейтральной серой массой, потребляющей кислород и воду. Избранным мог быть только тот, кто был «клевый». А «клевым» был тот, кто иногда мог рискнуть и остановиться в крысиной гонке, чтобы оглядеться вокруг.